– Ах, – произнес Дин, – мне ужасно жаль, Виктор, что мы опечалили его.
– Он не печальный, бэби плачет. – В дверях, за спиной у Виктора, слишком робея, чтобы выйти к нам, стояла его маленькая босоногая жена, с тревожной нежностью дожидаясь, пока малютку вернут ей в руки, такие смуглые и мягкие. Виктор, показав нам ребенка, забрался обратно в машину и гордо ткнул куда-то вправо.
– Да, – сказал Дин, развернул «форд» и направил его по узким алжирским улочкам, и лица со всех сторон наблюдали за нами с легким любопытством. Мы приехали в бордель. Это было величественное оштукатуренное сооружение под золотым солнцем. На улице, облокотившись о подоконники, манившие вглубь заведения, стояла пара фараонов в мешковатых штанах, сонных, изнывавщих от скуки, которые одарили нас короткими заинтересованными взглядами, когда мы входили внутрь; они оставались на месте все три часа, что мы куролесили там, у них под самым носом, пока мы в сумерках не вышли и по настоянию Виктора не одарили каждого суммой, равной двадцати четырем центам, единственно ради проформы.
А внутри мы обнаружили девчонок. Некоторые возлежали на кушетках по ту сторону танцплощадки, некоторые киряли у длинной стойки бара справа. Арка в центре уводила к крохотным конуркам, похожим на раздевалки на общественнмх пляжах. Конурки эти располагались на залитом солнцем дворе. За стойкой стоял владелец – молодой мужик, который немедленно выбежал вон, едва услышал, что мы хотим послушать мамбо, вернулся с кипой пластинок, в основном – Переса Прадо, и свалил их все на колонку. Через мгновение весь город Грегориа уже мог слышать, как веселятся в «Сала-де-Байле». В самом зале грохот музыки – ибо именно так надо по-настоящему крутить пластинки в музыкальном автомате, именно для этого он и был с самого начала предназначен, – был настолько оглушителен, что Дина, Стэна и меня на мгновение потрясло осознание того, что мы ни разу в жизни не осмеливались слушать музыку так громко, как нам этого хотелось – а именно так громко нам этого и хотелось. Она ревела и содрогалась прямо нам в лица. Через несколько минут добрая половина этой части города была у окон и смотрела, как «американос» пляшут с девчонками. Все они стояли там, рядышком с фараонами на земляном тротуаре, небрежно и безразлично облокотясь на подоконники. «Еще Мамбо-Джамбо», «Чаттануга де Мамбо», «Мамбо Нумеро Охо» – все эти великолепные номера разносились и пылали в золотом таинственном дне как те звуки, что ожидаешь услышать в последний день мира при Втором Пришествии. Трубы казались настолько громкими, что я думал, их слышно аж в пустыне, откуда, в любом случае, они и ведут свое происхождение. Барабаны обезумели. Бит мамбо – это бит конги из Конго, с реки Африки, всесветной реки; на самом деле, это всемирный бит. Уум-та, та-пуу-пум – УУМ-та, та-пу-пум. «Монтунос» пианино ливнем изливались на нас из динамиков. Лидер кричал так, будто неимоверно задыхался, финальные припевы труб, которые шли вместе с оргазмами ударных на конгах и бонгах в великой безумной записи «Чаттануги» заморозили Дина намертво на какое-то мгновение, а затем он содрогнулся и его прошибло потом; после, когда трубы впились в сонный воздух своим подрагивавшим эхом, словно в гроте или в пещере, его глаза округлились, будто он узрел дьявола, и он крепко зажмурился. Меня самого это потрясло как марионетку: я слышал, как трубы излохматили тот свет, что я узрел, и я затрясся до самых пят.
Под быстрый «Мамбо-Джамбо» мы неистово плясали с девчонками. Сквозь свои бредовые видения мы уже начали различать разнообразие их личностей. Это были замечательные девчонки. Странным образом, самая дикая была наполовину индианкой, наполовину белой, родом из Венесуэлы, и было ей всего восемнадцать. Похоже, она происходила из хорошей семьи. Зачем она, с ее утонченной и нежной наружностью, пошла на панель в Мексике, одному Богу известно. Ее привело сюда какое-то ужасное горе. Пила она выше всякой меры. Она глотала напитки, когда уже казалось, что ее вот-вот вырвет. Она постоянно опрокидывала стаканы – еще и затем, чтобы заставить нас истратить здесь как можно больше. В своем легоньком домашнем халатике среди беда дня она яростно отплясывала с Дином, вешалась ему на шею и просила, просила всего на свете. Дин был настолько обдолбан, что не знал, с чего начать – с девчонок или с мамбо. Они с ней сбежали в раздевалки. Меня со всех сторон осадила толстая и неинтересная девушка со щенком, которая разозлилась на меня за то, что я невзлюбил ее песика, поскольку тот все время пытался меня цапнуть. В конце концов, она согласилась куда-то его унести, а когда вернулась, меня уже подцепила другая девчонка – на вид получше, но тоже не фонтан; она повисла у меня на шее как пиявка. Я пытался вырваться, чтобы пробиться к шестнадцатилетней цветной девчонке, что сидела на другой стороне зала, угрюмо созерцая собственный пупок через вырез в коротеньком платье-рубашечке. У Стэна была пятнадцатилетняя малютка с миндальной кожей, в платье, которое чуть-чуть было застегнуто сверху и чуть-чуть снизу. Это было безумно. Человек двадцать просунулись с улицы в окно и смотрели на все это.
Один раз зашла внутрь мать моей цветной малышки – сама не цветная, а темная – и коротко и скорбно посовешалась о чем-то с дочерью. Когда я это заметил, мне стало очень стыдно пытаться сделать то, чего я на самом деле так желал. Я позволил пиявке утащить себя в задние комнаты, где, как во сне, под грохот и рев динамиков мы полчаса раскачивали кровать. То была просто квадратная комната со стенками из деревянных реек и без потолка; в одном углу – икона, в другом – умывальник. По всему темному вестибюлю девушки кричали:
– Аgua, agua caliente! – что означает: «Горячей воды!» Стэна и Дина тоже не было видно. Моя подруга запросила тридцать песо – около трех с половиной долларов, и стала клянчить еще десятку и про что-то длинно рассказывать. Я не знал цены мексиканских денег: может, я у них вообще миллионер. Я швырнул ей бабки. Мы снова рванули плясать. На улице уже собралась толпа побольше. Легавые, похоже, скучали как обычно. Хорошенькая венесуэлочка Дина схватила меня за руку и притащила в странный бар в соседней комнате, очевидно, принадлежавший самому борделю. Здесь разговаривал и протирал стаканы молодой бармен, а старик с велосипедными усами что-то горячо с ним обсуждал. В громкоговорителе тоже ревело мамбо. Казалось, включили целый мир. Венесуэлочка повисла у меня на шее и стала просить меня купить ей выпить. Бармен наливать ей не хотел. Но та все клянчила и клянчила, а когда он все-таки дал ей стакан, она его опрокинула, но на этот раз не специально, потому что в ее бедных, ввалившихся, потерянных глазах я заметил досаду.
– Давай полегче, бэби, – сказал я ей. Мне пришлось поддерживать ее на табуретке – она постоянно соскальзывала. Я никогда не видел пьяных женщин, да еще к тому же и восемнадцати лет от роду. Я купил ей выпить еще: она просила о снисхождении, дергая меня за штаны. Стакан она хватила залпом. У меня не доставало силы духа попробовать ее. Моей девчонке было лет тридцать, и она лучше о себе заботилась. Венесуэлочка корчилась и страдала у меня в объятьях, а мне хотелось утащить ее в глубину дома, раздеть и просто поговорить – так твердил я себе. Я просто бредил от желания обладать ею – и другой темной малюткой тоже.
Бедный Виктор – все это время он простоял, опираясь спиной о латунные поручни стойки бара и радостно подпрыгивая при виде того, как куролесят трое его американских друзей. Мы покупали ему выпить. Его глаза блестели от желания женщины, но он не принимал никого, храня верность жене. Дин совал ему деньги. В этом безумном вертепе я смог рассмотреть, что же творится с Дином. Он настолько шизанулся, что не соображал, кто я такой, когда я заглянул ему в лицо.
– Да-а, да-а! – Вот все, что он твердил. Казалось, этому не будет конца. Как призрачный арабский полуденный сон в иной жизни – Али-Баба, закоулки и куртизанки. Снова я со своей подругой ринулся к ней в комнату; Дин и Стэн обменялись девчонками; все скрылись на какой-то миг на виду, и зрителям пришлось дожидаться продолжения спектакля. День удлинялся и становился прохладнее.