Попойки были гигантскими; в одной подвальной квартире на Западных 90-х улицах скопилась, по меньшей мере, сотня человек. Людей вытесняло в подвальные отсеки рядом с печами. В каждом углу что-то происходило, на каждой постели, на каждой кушетке – то была не оргия, а обычная нью-йоркская вечеринка с истошными воплями и дикой музыкой по радио. Была даже одна девочка-китаянка. Дин перебегал от группы к группе как Граучо Маркс и врубался во всех. Периодически мы вылетали к машине, чтобы заехать еще за кем-то. Пришел Дамион. Дамион – герой моей нью-йоркской банды так же, как Дин – главный герой западной. Они сразу друг другу не понравились. Девчонка Дамиона вдруг двинула его в челюсть с правой. Тот стоял и покачивался. Она отволокла его домой. Из своей контуры пришли с бутылками кое-какие наши друзья-газетчики. Снаружи бушевал грандиознейший и чудеснейший буран. Эд Данкель познакомился с сестрой Люсиль и вместе с нею исчез: я забыл сказать, что Эд очень обходителен с женщинами. В нем шесть футов росту, он мягкий, любезный, покладистый, прямой и восхитительный. Он подает женщинам пальто. Вот как надо дела делать. В пять утра мы все неслись по задворкам многоквартирного дома и лезли в окно, где шла пьянка. На рассвете снова очутились у Тома Сэйбрука. С народом все было понятно – там пили выдохшееся пиво. Я спал на кушетке, обняв девушку по имени Мона. Целые толпы вваливались из старого бара в Колумбийском студгородке. Все, что только есть в жизни, все лица, что есть у жизни, – все громоздилось в одну-единственную сырую комнату. У Иэна МакАртура веселье продолжалось. Иэн МакАртур – чудесный малый, носит очки и выглядывает из-под них с восхищением. В то время он как раз учился говорить всему «Да!» – совсем как Дин, и с тех пор делать этого так и не прекратил. Под дикие звуки Декстера Гордона и Уорделла Грэя, выдувавших «Охоту», Дин и я играли на кушетке с Мэрилу в «ну-ка догони», а она – далеко не малышка. Дин бегал без майки, в одних брюках, босиком – до тех пор, пока не пришло время прыгать в машину и везти сюда кого-то еще. Происходило сразу все на свете. Мы нашли дикого экстатичного Ролло Греба и провели остаток ночи у него дома на Лонг-Айленде. Ролло живет в хорошем особняке со своей теткой; когда та умрет, весь дом отойдет ему. А пока она отказывается потакать малейшим его прихотям и ненавидит его друзей. Он притащил о собой всю оборванную банду: Дина, Мэрилу, Эда и меня – и закатил неистовую попойку. Женщина прокралась наверх: она грозилась вызвать полицию.
– Заткнись ты, старая кляча! – орал Греб. Как же он вообще может с нею жить? У него было больше книг, чем я видел за всю свою жизнь: целых две библиотеки, две комнаты, загруженные книгами до самого потолка по всем четырем стенам, – да еще и такими книгам, как «Чьи-то там апокрифы» в десяти томах. Он ставил нам оперы Верди и изображал их в лицах – в одной пижаме, совершенно разорванной на спине. Ему было плевать на все абсолютно. Он великий ученый: шатаясь, он шляется по набережной Нью-Йорка с нотными манускриптами семнадцатого века подмышкой и орет. Он ползает по улицам, как большой паук. Его возбуждение вылетало у него из глаз клинками дьявольского света. Он выгибал шею в спазмах экстаза. Он шепелявил, корчился, хлопался оземь, стонал и выл, он падал на спину в отчаяньи. Он едва мог выдавить из себя хоть слово – так возбуждала его жизнь. Дин стоял с ним рядом, склонив голову, и лишь изредка повторял:
– Да… да… да… – Потом отвел меня в угол. – Этот Ролло Греб – замечательнейший, чудеснейший из них всех. Вот что я и пытался тебе сказать: вот каким я хочу быть. Я хочу быть как он. Он никогда не зависает, он идет во все стороны, он все из себя выпускает, он познал время, ему больше нечего делать, кроме как качаться взад и вперёд. Чувак, он – конец всему! Видишь – если станешь как он, то, наконец, поймешь это.
– Что поймешь?
– ЭТО! ЭТО! Я расскажу тебе – сейчас нет времени, у нас сейчас нет времени. – Дин рванулся обратно, посмотреть на Ролло Греба еще.
Джордж Ширинг, великий джазовый пианист, как сказал Дин, был в точности как Ролло Греб. Мы с Дином пошли смотреть Ширинга в «Бёрдлэнд», где-то посреди этих долгих безумных праздников. В зале никого не было, мы оказались первыми посетителями, десять часов. Вышел Ширинг, слепой, его за руки подвели к пианино. Это был такой солидного вида англичанин с тугим белым воротничком, полноватый, светловолосый; вокруг него витал мягкий дух английской летней ночи – он исходил от первой журчащей нежной темы, которую тот играл, а бассист почтительно склонялся к нему и бубнил свой бит. Барабанщик Дензил Бест сидел неподвижно, и только кисти его рук шевелились, отщелкивая щетками ритм. А Ширинг стал качаться; его экстатическое лицо раздвинулось в улыбке; он начал раскачиваться на своем стульчике взад и вперед, сперва медленно, потом бит взмыл вверх, и он стал качаться быстрее, с каждым ударом его левая нога подпрыгивала, головой он качал тоже – как-то вбок; он опустил лицо к самым клавишам, отбросил назад волосы, и вся его прическа развалилась, он был весь в испарине. Музыка пошла. Бассист сгорбился и вбирал ее в себя, быстрее и быстрее – просто казалось, оно само идет быстрее и быстрее, вот и все. Ширинг начал брать свои аккорды: они выкатывались из пианино сильными полноводными потоками – становилось страшно, что у человека не хватит времени, чтобы справиться с ними всеми. Они все катились и катились – как море. Толпа орала ему: «Давай!» Дин весь покрылся потом; капли стекали ему на воротник.
– Вот он! Это он! Старый Боже! Старый Бог Ширинг! Да! Да! Да! – И Ширинг чувствовал у себя за спиной этого безумца, мог расслышать, как Дин хватает ртом воздух и причитает, он ощущал это, хоть и не видел. – Правильно! – говорил Дин. – Да! – Ширинг улыбался; Ширинг раскачивался.
Вот он поднялся от пианино; пот лил с него ручьями; то были его великие дни 1949 года – еще до того, как он стал прохладно-продажным. Когда он ушел, Дин показал на опустевший стульчик:
– Пустой престол Бога, – сказал он. На пианино лежала труба: ее золотая тень бросала странные блики на бредущий по пустыне караван, нарисованный на стене за барабанами. Бог ушел; и теперь стояло молчание его ухода. То была дождливая ночь. То был миф дождливой ночи. От благоговения у Дина аж глаза на лоб вылезли. Это безумие ни к чему не приведет. Я не знал, что со мною происходит, и вдруг понял, что все это время мы не курили ничего, кроме травы; Дин купил ее где-то в Нью-Йорке. Это и заставило меня подумать, что все вот-вот настанет – тот момент, когда знаешь всё, и всё навсегда решено.
5
Я бросил всех и пошел домой отдыхать. Тетка сказала, что я попусту трачу время, болтаясь с такими, как Дин и его банда. Я знал, что и это тоже неправильно. Жизнь есть жизнь, натура есть натура. Мне хотелось лишь совершить еще одно блистательное путешествие к Западному Побережью и вернуться назад к началу весеннего семестра в школе. И что же это оказалось за путешествие! Я поехал лишь прокатиться и посмотреть, на что еще Дин способен, и, наконец, зная, что он все-таки вернется во Фриско к Камилле, я хотел закрутить романчик с Мэрилу. Мы приготовились вновь пересечь кряхтящий континент. Я получил деньги по своему солдатскому чеку и дал Дину восемнадцать долларов, чтобы тот отправил их своей жене; та ждала, когда он вернется, и сидела совсем без денег. Что там себе думала Мэрилу, я не знаю. Эд Данкель, как всегда, лишь плелся следом.
Перед тем, как уехать, мы проводили в квартире у Карло долгие смешные дни. Он бродил в одном халате и толкал полуиронические речи:
– Не то, чтобы я сейчас пытался отобрать у вас ваши маленькие снобские радости, но мне кажется, настало время решать, кто вы есть и что собираетесь делать. – Карло печатал на машинке в какой-то конторе. – Я хочу знать, что должно означать все это сидение дома целыми днями. Что это за базар и что вы намерены делать? Дин, почему ты оставил Камиллу и снял Мэрилу. – Никакого ответа – одни смешочки. – Мэрилу, почему ты вот так ездишь по стране и каковы твои женские намерения в отношении савана? – Такой же ответ. – Эд Данкель, зачем ты бросил свою молодую жену в Тусоне и что делаешь здесь, рассиживая на своей большой и толстой заднице? Где твой дом? Где ты работаешь? – Эд Данкель потупился, искренне сбитый с панталыку. – Он одернул на себе халат и сел лицом к нам всем. – Дни гнева еще настунут. Шарик вас долго не продержит. И, больше того, – этот воздушный шарик абстрактен. Вы все полетите кувырком на Западное Побережье и, спотыкаясь, вернетесь в поисках своего камня.