– Вот как? – Дин весь зажегся. – А где твоя милая сегодня вечером?

– Ты это к чему? – покосился на него тенор. – Я же сказал, она моя жена, разве нет?

– Ох да, да, – закивал Дин. – Я просто так спросил. Может, у нее есть подруги? или сестры? Вечеринка, понимаешь, я просто хочу повеселиться.

– Да-а, что хорошего в вечеринках, жизнь слишком грустна, чтобы все время закатывать вечеринки, – сказал тенор, обратив взгляд на улицу. – Че-о-орт! – протянул он. – У меня нет денег, а сегодня мне наплевать.

Мы снова зашли внутрь за добавкой. Девчонки так психанули на нас с Дином за то, что мы сорвались с места и ускакали, что отправились в «Гнездышко Джемсона» пешком; машина все равно не заводилась. В баре мы увидели кошмарное зрелище: вошел местный хипстер – голубой, одетый в гавайскую распашонку, – и спросил большого барабаншика, нельзя ли ему поиграть. Музыканты подозрительно посмотрели на него:

– А ты дуешь? – Тот жеманно ответил, что да. – Ага, именно этим чувак и занимается, ч-че-еорт! – И вот голубой сел за барабаны, а парни начали отбивать такой джамповый номер, и тот стал поглаживать основной барабан дурацкими мягкими боповыми щеточками, изгибая шею и покачивая головой в таком самодовольном, проанализированном Райхом экстазе, который не означает совершенно ничего, кроме слишком большого количества травы, нежной пищи и дурацкого оттяга по-модному. Но ему-то все было до фонаря. Он радостно ухмылялся в пространство и держал ритм – хоть и мягко, но с такими боповыми тонкостями, хихикающий, подернутый рябью фон для крутого сиренного блюза, что парни лабали, совсем позабыв о нем. Здоровый негр с бычьей шеей сидел и ждал своей очереди.

– Что этот чувак делает? – говорил он. – Да играй же музыку! – говорил он. – Какого черта? – говорил он. – Гов-в-но! – И отворачивался в отвращении.

Появился мальчик тенор-саксофониста: маленький подтянутый негр на огромном «кадиллаке». Мы все в него запрыгнули. Он сгорбился над баранкой и дунул через весь Фриско, ни разу не остановившись, на семидесяти милях в час, прямо сквозь все это уличное движение, и никто его даже не заметил, так хорош он был. Дин бился в экстазе.

– Ты только врубись в этого парня, чувак! врубись в то, как он сидит, и ни единой косточкой не шелохнет, и вжаривает так, что только шум стоит, и говорить может хоть всю ночь напролет, вот только ему неохота разговаривать, ах, чувак, всё то, всё, что я мог бы… я хочу… о да. Поехали, давай не будем останавливаться – давай же! Да! – И мальчик завернул за угол, подкатил нас прямиком к «Гнездышку Джемсона» и остановится. Подъехало такси, из него выпрыгнул усохший костлявый негр-проповедник, швырнул таксисту доллар и завопил:

– Дуй! – И вбежал в клуб, пролетев бар внизу насквозь и, вопя на ходу: – Дуйдуйдуй! – заковылял вверх по лестнице, чуть не расквасив себе физиономию, вышиб дверь и ввалился в зальчик для джазовых сейшаков, растопырив руки, чтобы обо что-нибудь не споткнуться, и, конечно же, упал прямо на Абажура, который в тот сезон работал в «Гнездышке» официантом, а музыка там все ревела и ревела, а он стоял зачарованный в раскрытых дверях и орал: – Давай для меня, чувак, дуй! – А там был негр-коротышка с альт-горном, который, как сказал Дин, по всей видимоости, жил со своей бабушкой, совсем как Том Снарк, весь день спал, а всю ночь лабал джаз, и слабал он, наверное, тыщу припевов прежде, чем прыгнуть уже без дураков, что он сейчас как раз и делал.

– Это Карло Маркс! – заорал Дин, покрывая бедлам.

Так и было. Этот маленький бабушкин внучек со своим будто приклеенным к губам альтом поблескивал глазками-бусинками; у него были косолапые и хилые ножки; он прыгал и вертелся со своей дудкой, пинал ногами воздух, а глаза его ни на секунду не отпускали публику (а эти люди просто смеялись за дюжиной столиков, вся комната-то – тридцать на тридцать футов и низкий потолок), и он ни на миг не останавливался. В своих идеях он был весьма несложен. Ему нравилась лишь неожиданность каждой новой простой вариации припева. Он шел от «та-туп-тадер-рара… та-туп-тадер-рара», все повторяя и подпрыгивая под нее, целуя свою дудку и улыбаясь в нее, к «та-туп-ИИ-да-де-дера-РУП! та-туп-ИИ-да-де-дера-РУП!» – и все это были для него великие мгновения смеха и понимания, как и для тех, кто слышал. Звук его был ясным как колокольчик, высоким, чистым, и дышал он нам в самые лица с расстояния в два фута. Дин стоял прямо перед ним, позабыв обо всем на свете, склонив голову, плотно обхватив себя руками, и все его тело подрагирало на носках, а пот, беспрерывный пот летел с него и стекал по изношенному воротнику, и натурально собирался в лужицу у его ног. Галатея с Мари тоже там были, и нам потребовалось минут пять, чтобы это почувствовать. Фу-у, ночи ро Фриско, конец континента и конец сомнениям, все эти тупые сомнения и шутовство, прощайте. Мимо с ревом проносился Абажур, балансируя своими подносами с пивом; все, что он делал, он делал в ритме; он в такт вопил на официантку:

– Эй ты, бэбибэби, берегись, посторонись, Абажур к тебе летит! – и вихрем пролетал мимо, воздев поднос с пивом, с ревом проскакивал в качавшиеся двери на кухню, танцевал там с поварами и, покрытый потом, возвращался обратно. Трубач абсолютно неподвижно сидел за угловым столиком с нетронутым стаканом перед собой, остановившимся ошалелым взглядом пялясь в пространство, руки его свисали по сторонам, едва ли не касаясь пола, ноги были распростерты как два вывалившихся языка, а тело ссохлось в абсолютном изнурении, в оцепенелой печали и в том, что еще там было у него на уме: человек, который вырубал себя каждый вечер до предела и каждую ночь позволял другим себя приканчивать. Все клубилось вокруг него, словно облако. А этот маленький бабушкин альтист, этот маленький Карло Маркс с обезьяньими ужимками припрыгивал на месте, держа свою волшебную дудку, и выдувал две сотни блюзовых припевов – каждый неистовее предыдущего, без всяких признаков истощения энергии или желания прекратить все это к чертовой матери. Весь зал била дрожь.

На углу Четвертой и Фолсом час спустя я стоял вместе с Эдом Фурнье, сан-францисским альтистом, мы с ним ждали, пока Дин в салуне напротив дозвонится до Роя Джонсона, чтобы тот нас забрал. Ничего особенного, мы просто разговаривали, как вдрут оба увидели нечто очень странное и безумное. То был Дин. Он захотел сообщить Рою Джонсону адрес бара, поэтому попросил его не класть трубку, а сам выбежал посмотреть номер дома – для этого ему пришлось бы сломя голову проскочить насквозь длинный бар, полный шумных пьяниц в белых рубашках с короткими рукавами, выбежать на середину улицы и отыскать табличку. Так он и сделал, приникнув к самой земле как Граучо Маркс, ноги сами вынесли его из бара с поразительным проворством, будто привидение, его надутый воздушным шариком палец воздет к ночному небу, он вихрем затормозил на середине дороги, оглядываясь по сторонам в поисках таблички с номером над головой. В темноте знаки было трудно различить, он с десяток раз крутнулся вокруг себя на проезжей части, палец кверху, в диком, тревожном молчаний, всклокоченная личность со вспухшим пальцем, огромным гусем потянувшимся к небесам, он вертелся и вертелся в темноте, рассеянно засунув вторую руку в штаны. Эд Фурнье говорил:

– Я выдуваю сладкий звук всякий раз, когда играю, и если людям это не нравится, я ничего не могу с этим поделать. Скажи-ка, чувак, а этот твой приятель – совершенно чокнутый кошак, смотри, чего он там вытроряет. – И мы стали смотреть. Везде стояла давящая тишина, когда Дин все-таки увидел табличку и рванулся обратно в бар, буквально проскользнув на выходе у кого-то под ногами, и так быстро проскользил по бару, что всем пришлось прищуриться, чтобы хорошенько его разглядеть. Через минуту объявился Рой Джонсон – с той же самой поразительной быстротой. Дин скользнул через улицу и прямо в машину, без единого звука. Мы снова снялись дальше.

– Ну, Рой, я знаю, что тебя совершенно достала жена по части всех этих дел, но нам абсолютно необходимо сейчас быть на углу Сорок шестой и Гири – через невероятные три минуты, или все пропало. Эхем! Да! (Кхе-кхе.) Утром Сал и я отправляемся в Нью-Йорк, и это наша абсолютно последняя ночь оттяга, и я знаю, что ты нас поймешь.